(no subject)
Jun. 9th, 2026 03:41 pmПриезжая на Побережье –
желто-зелено-коричнево-красные квадраты полей,
пыльные оливы, апельсиновые рощи,
решетки для винограда на холмах,
алые фламинго на соленых озерах,
искристое, лазуритом крашеное небо,
винноцветное море,
розовый, желтый, синий, фиолетовый туф
(стены домов, и стены в полях, и обочины дорог,
а башни и акведуки по традиции – красные)…
приезжая сюда, помните:
первая виза дается только на неделю.
Площадь перед вокзалом выложена мозаикой,
простенькой, черно-белой.
Из грозового моря идет большая волна.
Или нет… в грозовое море уходит большая волна.
Не всматривайтесь –
прилив и отлив одинаково легко уносят.
– Это не политическое, это медицина.
Здесь на людей помрачение находит –
особенно на туристов, особенно в первый раз.
– Как в Иерусалиме?
– Что, ах, конечно, Ерушала́йм.
Да, только там начинают пророчествовать,
а здесь просто видят, чего нет.
При невезении, можно и из окна выйти,
и под машину попасть.
Неизвестно, почему. Что-то у нас в воде. Или в воздухе.
Нас поэтому почти не завоевывали.
В общем, самое простое средство:
как только за краем глаза начинает мерцать… не то,
тут же уехать, а года через два
можно попробовать еще раз.
Будет уже полегче.
Завоевателям такое обычно не приходит в голову.
Солнечный свет и прорезная тень
вещны, имеют вес.
Вода в уличных фонтанчиках –
легкая, слегка солоноватая –
утоляет жажду в несколько глотков.
Мостовая блестит как чешуя тропической рыбы.
И все такое настоящее, как только во сне…
Привыкаешь быстро. Так и должно быть:
башни – красные, птицы – длинные,
в кофе кладут корицу, на завтрак – яичница с улитками,
в витринах музеев – отверстия, чтобы потрогать,
(кто же в музее только смотрит, варвары…)
где-то всегда синее, переходя улицу, смотри направо,
о безнадежном деле говорят:
«Переписчица из Цоссе помнит слишком многих.»
Впрочем, это старая грамматика,
там можно понимать и наоборот:
«Переписчицу из Цоссе помнят слишком многие».
Цоссе – старое название столицы.
Местные произносят: Щьоссе. Так и правда проще.
Часть синего – это она, переписчица.
Средневековая дама в синем платье и белом головном уборе.
На мэрии, на вывесках, на шоколаде.
Местная легенда.
А еще на улице, на набережной, в очереди за кофе:
сначала думаешь: для туристов,
дня через три начинаешь отличать…
Здесь, у моря, большинство жителей
всегда умело вкладывать память в предметы
и доставать обратно неповрежденной.
И зачем записывать, зачем вообще писать,
если можно что угодно воспроизвести
ясно и точно, как было, всем объемом?
Вдохнуть и испытать заново?
То есть, письменность, конечно, была,
но хозяйственная, как у этих ваших…
митраистов… нет, тоже солнцепоклонников.
Потом пришла война, тогда же, когда и на весь юг.
Страшная, за веру.
Самая страшная: пришельцы не умели «читать».
Раньше бесхозную память
кормили и приращивали следующие владельцы.
Да и пропадет что – так и у своих пропадает.
А тут…
Свернутое в узел чувство внутри,
когда вот здесь должно быть, должно пережить тебя, протянуться дальше,
а больше нет, нет, нет,
слышен пролом в стене,
на мостовой – связка медных колечек,
чьи-то давние свадьбы.
Потом пришельцы начали пропадать.
И как раз самые скверные.
Ну и эта дама, тетка местного графа,
к тому времени, конечно, убитого,
монахиня в миру и как раз из ортодоксов,
пошла искать, кто – а оказалось, не кто.
Что.
Стена, мостовая, колодезный ворот,
мосты почему-то особенно.
Да, просто глотали.
Один такой даже в кружку провалился,
видно, много она для кого-то значила.
Столько малой и большой памяти,
потерявшей всех, не знающей, чья она
и к чему крепится.
Одичавшей…
Вряд ли ей было жалко захватчиков.
И они ж не слушали, когда им говорили: «опасно»
(впрочем, многим совсем не говорили).
Но мосты, и столбы, и стены, и стихи,
и белые круги в полях,
помнящие время, когда здесь не было человека,
они не заслужили…
Потому что вещи после такого забывают себя совсем.
Помнят одно – жрать.
Вот так и пошла вдоль побережья,
от предмета к предмету, от памяти к памяти,
принимая чужой, возвращая уже собственной.
Нанося на карту: первый колодец,
справа от южных ворот, тот, что с тюленем, помнит о –
и список всего, что накопилось в колодце
с тех пор, как фокейцы
поставили там первую ярмарку
в 179 году от основания Города
(какого Города? Рима, конечно.)
Сначала думала: только большие события,
общую память, бесхозную, опасную.
Но потом прикоснешься – а тебе отзывается…
И на карту стало падать все.
Вот откуда объем, даже у надписи на стене:
«Дафнис + Хлоя = любовь»,
вот почему у предметов по шесть, по десять теней…
А пришельцы, тем временем, заметили синее платье,
мельтешащее там, где под ними плывет земля.
И сделали простой и неверный вывод.
Перехватили на дороге и зарезали.
Сожгли вместе с домом.
Сбросили с моста в реку.
Плюнули, арестовали, судили и казнили.
Мечом, за измену – ересь доказать не получилось.
Историю про то, что она встала, подобрала голову,
отобрала у судейского секретаря свою сумку,
достала рабочую четвертушку и принялась описывать площадь,
все очень любят, но она поздняя,
появилась два столетия спустя.
А вот то, что через три дня после очередной казни
она вернулась домой, приняла ванну, поела,
вывела из конюшни мула и двинулась дальше,
отражено в показаниях сорока двух свидетелей.
Протоколы сохранились.
(А инквизиция – нет.)
Редкий случай, когда нет толку от огня и железа.
Пока она записывала страну, страна запоминала ее.
(Кстати, чтобы запомнить, многое забыла.
От пришельцев только и осталось…)
И теперь…
Женщина в синем джинсовом платье
с длинным поясом из местных ракушек,
поправляет козырек бейсболки (белой),
трогает теплую причальную тумбу,
замирает, потом щелчком раскрывает блокнот,
встречает твой взгляд и кивает, здороваясь.
Уже узнает. Помнит. За неделю-то.
Никто не знает, осталось ли в ней что-то, кроме памяти.
Никто не знает, какой и чьей памяти.
Карта в городском музее
по-прежнему прирастает вширь и вглубь, слоями –
уличными песнями, потерянным пестрым камешком,
грубой охрой, засыпавшей кости в глинистой яме…
кто не может жить в этом соляном бульоне,
где все и всегда сцеплено, как в стихотворении –
уезжает.
Но обязательно,
обязательно присылает детей назад.
Чтобы они увидели, чтобы прикоснулись
на старом наречии, где все может читаться наоборот.
Синее краем глаза…
Даже если этого места больше нет,
ни тектонической плиты,
ни планеты,
только обломки в пустоте,
как между Марсом и Юпитером,
все равно скворец подражает светофору,
в фонтане вода шевелит никелевую монетку,
на рынке язык «ок» окликает идиш,
море высовывает язык поверх волнореза,
дразнит грифона с причальной тумбы –
неистребимы, и не надейтесь,
до последнего туриста с его маленькой неделей –
переписчица из Цоссе помнит всех.
желто-зелено-коричнево-красные квадраты полей,
пыльные оливы, апельсиновые рощи,
решетки для винограда на холмах,
алые фламинго на соленых озерах,
искристое, лазуритом крашеное небо,
винноцветное море,
розовый, желтый, синий, фиолетовый туф
(стены домов, и стены в полях, и обочины дорог,
а башни и акведуки по традиции – красные)…
приезжая сюда, помните:
первая виза дается только на неделю.
Площадь перед вокзалом выложена мозаикой,
простенькой, черно-белой.
Из грозового моря идет большая волна.
Или нет… в грозовое море уходит большая волна.
Не всматривайтесь –
прилив и отлив одинаково легко уносят.
– Это не политическое, это медицина.
Здесь на людей помрачение находит –
особенно на туристов, особенно в первый раз.
– Как в Иерусалиме?
– Что, ах, конечно, Ерушала́йм.
Да, только там начинают пророчествовать,
а здесь просто видят, чего нет.
При невезении, можно и из окна выйти,
и под машину попасть.
Неизвестно, почему. Что-то у нас в воде. Или в воздухе.
Нас поэтому почти не завоевывали.
В общем, самое простое средство:
как только за краем глаза начинает мерцать… не то,
тут же уехать, а года через два
можно попробовать еще раз.
Будет уже полегче.
Завоевателям такое обычно не приходит в голову.
Солнечный свет и прорезная тень
вещны, имеют вес.
Вода в уличных фонтанчиках –
легкая, слегка солоноватая –
утоляет жажду в несколько глотков.
Мостовая блестит как чешуя тропической рыбы.
И все такое настоящее, как только во сне…
Привыкаешь быстро. Так и должно быть:
башни – красные, птицы – длинные,
в кофе кладут корицу, на завтрак – яичница с улитками,
в витринах музеев – отверстия, чтобы потрогать,
(кто же в музее только смотрит, варвары…)
где-то всегда синее, переходя улицу, смотри направо,
о безнадежном деле говорят:
«Переписчица из Цоссе помнит слишком многих.»
Впрочем, это старая грамматика,
там можно понимать и наоборот:
«Переписчицу из Цоссе помнят слишком многие».
Цоссе – старое название столицы.
Местные произносят: Щьоссе. Так и правда проще.
Часть синего – это она, переписчица.
Средневековая дама в синем платье и белом головном уборе.
На мэрии, на вывесках, на шоколаде.
Местная легенда.
А еще на улице, на набережной, в очереди за кофе:
сначала думаешь: для туристов,
дня через три начинаешь отличать…
Здесь, у моря, большинство жителей
всегда умело вкладывать память в предметы
и доставать обратно неповрежденной.
И зачем записывать, зачем вообще писать,
если можно что угодно воспроизвести
ясно и точно, как было, всем объемом?
Вдохнуть и испытать заново?
То есть, письменность, конечно, была,
но хозяйственная, как у этих ваших…
митраистов… нет, тоже солнцепоклонников.
Потом пришла война, тогда же, когда и на весь юг.
Страшная, за веру.
Самая страшная: пришельцы не умели «читать».
Раньше бесхозную память
кормили и приращивали следующие владельцы.
Да и пропадет что – так и у своих пропадает.
А тут…
Свернутое в узел чувство внутри,
когда вот здесь должно быть, должно пережить тебя, протянуться дальше,
а больше нет, нет, нет,
слышен пролом в стене,
на мостовой – связка медных колечек,
чьи-то давние свадьбы.
Потом пришельцы начали пропадать.
И как раз самые скверные.
Ну и эта дама, тетка местного графа,
к тому времени, конечно, убитого,
монахиня в миру и как раз из ортодоксов,
пошла искать, кто – а оказалось, не кто.
Что.
Стена, мостовая, колодезный ворот,
мосты почему-то особенно.
Да, просто глотали.
Один такой даже в кружку провалился,
видно, много она для кого-то значила.
Столько малой и большой памяти,
потерявшей всех, не знающей, чья она
и к чему крепится.
Одичавшей…
Вряд ли ей было жалко захватчиков.
И они ж не слушали, когда им говорили: «опасно»
(впрочем, многим совсем не говорили).
Но мосты, и столбы, и стены, и стихи,
и белые круги в полях,
помнящие время, когда здесь не было человека,
они не заслужили…
Потому что вещи после такого забывают себя совсем.
Помнят одно – жрать.
Вот так и пошла вдоль побережья,
от предмета к предмету, от памяти к памяти,
принимая чужой, возвращая уже собственной.
Нанося на карту: первый колодец,
справа от южных ворот, тот, что с тюленем, помнит о –
и список всего, что накопилось в колодце
с тех пор, как фокейцы
поставили там первую ярмарку
в 179 году от основания Города
(какого Города? Рима, конечно.)
Сначала думала: только большие события,
общую память, бесхозную, опасную.
Но потом прикоснешься – а тебе отзывается…
И на карту стало падать все.
Вот откуда объем, даже у надписи на стене:
«Дафнис + Хлоя = любовь»,
вот почему у предметов по шесть, по десять теней…
А пришельцы, тем временем, заметили синее платье,
мельтешащее там, где под ними плывет земля.
И сделали простой и неверный вывод.
Перехватили на дороге и зарезали.
Сожгли вместе с домом.
Сбросили с моста в реку.
Плюнули, арестовали, судили и казнили.
Мечом, за измену – ересь доказать не получилось.
Историю про то, что она встала, подобрала голову,
отобрала у судейского секретаря свою сумку,
достала рабочую четвертушку и принялась описывать площадь,
все очень любят, но она поздняя,
появилась два столетия спустя.
А вот то, что через три дня после очередной казни
она вернулась домой, приняла ванну, поела,
вывела из конюшни мула и двинулась дальше,
отражено в показаниях сорока двух свидетелей.
Протоколы сохранились.
(А инквизиция – нет.)
Редкий случай, когда нет толку от огня и железа.
Пока она записывала страну, страна запоминала ее.
(Кстати, чтобы запомнить, многое забыла.
От пришельцев только и осталось…)
И теперь…
Женщина в синем джинсовом платье
с длинным поясом из местных ракушек,
поправляет козырек бейсболки (белой),
трогает теплую причальную тумбу,
замирает, потом щелчком раскрывает блокнот,
встречает твой взгляд и кивает, здороваясь.
Уже узнает. Помнит. За неделю-то.
Никто не знает, осталось ли в ней что-то, кроме памяти.
Никто не знает, какой и чьей памяти.
Карта в городском музее
по-прежнему прирастает вширь и вглубь, слоями –
уличными песнями, потерянным пестрым камешком,
грубой охрой, засыпавшей кости в глинистой яме…
кто не может жить в этом соляном бульоне,
где все и всегда сцеплено, как в стихотворении –
уезжает.
Но обязательно,
обязательно присылает детей назад.
Чтобы они увидели, чтобы прикоснулись
на старом наречии, где все может читаться наоборот.
Синее краем глаза…
Даже если этого места больше нет,
ни тектонической плиты,
ни планеты,
только обломки в пустоте,
как между Марсом и Юпитером,
все равно скворец подражает светофору,
в фонтане вода шевелит никелевую монетку,
на рынке язык «ок» окликает идиш,
море высовывает язык поверх волнореза,
дразнит грифона с причальной тумбы –
неистребимы, и не надейтесь,
до последнего туриста с его маленькой неделей –
переписчица из Цоссе помнит всех.