(no subject)
Feb. 23rd, 2026 11:22 pmПроснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое.
И чрезвычайно тому обрадовался.
И чрезвычайно тому обрадовался.
– С учетом инфляции ваш вклад вырос
в двадцать один с половиной раз.
Желаете забрать или вложить заново?
Голос финансового советника
так же бесцветен, как его внешность.
Подвальное растение.
Такие смотрятся полудетьми даже в пятьдесят.
Впрочем, этому столько, на сколько он выглядит.
То есть шестнадцать или семнадцать.
Сын владельца, что поделаешь.
Банковский клерк вместе с его возрастом реален.
Сумма – нет.
На нее можно не просто жить в изгнании, в Англии.
На нее люди короля смогут всерьез вернуться во Францию
и попробовать что-то изменить.
Клиент вдыхает масляный воздух и делает вещь
немыслимую для себя-прежнего,
до революции, до бегства,
до тайного возвращения,
потому что быть никем (нищим никем) – невыносимо:
благодарит блеклую моль за помощь делу реставрации.
– Я республиканец. – отзывается моль. –
Люди – свободны, равны и родня друг другу. Так есть.
А это, – кивает он на столбики монет, – работа.
И потом, у вас ничего не получится.
Республика здесь навсегда.
Проще, чем горб украсть у верблюда, чем вычислить ход светил,
проще, чем вымытая посуда (в кабачке, где хозяин выжига и зануда и, конечно, сроду никто ничего не мыл),
проще времени, проще хора веществ, образующих существо,
проще той рощи на месте собора (рощи до и после собора) – знание проще всего.
Клиент не знает, почему ему так нужно возразить,
почему он вообще спорит с этой вещью...
– Есть генерал Бонапарт.
– Бонапарт – это серьезно, – соглашается моль. –
Для вас многое изменится.
Инфляция замедлится. Начнут чеканить какой-нибудь бонапартдор.
Английское золото потеряет в цене.
Зато начнут работать долгосрочные вложения.
Эмигрант пытается перевести сказанное
на хоть какой-нибудь из внятных ему языков.
– Вы… – не обращаться же к нему республиканским «ты»? –
хотите сказать, что он Кромвель, а не Монк?
– Да, спасибо. – вздыхает клерк. –
Желаете забрать или вложить заново?
Клерк уходит с работы за полночь.
Забирает в дружественном кабачке (том самом, с посудой)
глиняную бутылочку с вином
и маленькую фляжку с граппой.
Очень хочется вернуться в банк.
Он боится.
Он бы еще долго думал,
но этот слепой и глухой «бывший»,
который может сказать то, что он сам – не может…
Вокруг – хорошая зимняя ночь:
деревья трещат,
патрули греются, где придется,
все раны города забиты снегом.
Лед на реке стоит как черный прозрачный щит,
сумрачный рыбий пост, сложив косые крыла
смотрит на Новый мост с той стороны стекла.
На обломках памятника Генриху IV
ставит на серый камень обливную миску,
наливает вино, заливает сверху граппой.
(Крови в городе пролили столько,
что она долго не будет годиться в подарок.)
Поджигает.
Чуть не падает, когда из снега поднимается белая гончая,
отодвигает его крутым боком
(ее холка – выше его плеча)
и со всхлюпом опускает морду в легкое синее пламя.
Вставший следом серый человек, одетый по моде…
да нет такой моды, все плывет,
удивленно поднимает бровь.
– Хорошее вино. Странно.
Обычно, когда республика, все портится.
Даже вино во Франции.
Собака энергично кивает. И продолжает пить.
– Вы дразнитесь. – констатирует клерк. –
У вас же, на самом деле, нет никакой монархии.
У вас меритократия. Пожизненная.
– Что тебе нужно? – спрашивает собака.
– Я ваш подменыш. – не спрашивает клерк.
– Хочешь вернуться?
– Нет, что вы, ни в коем случае, спасибо.
Здесь очень интересно,
и вообще… так много всего…
(дома, танцы, книги, белки, химия, логика, генерал Бонапарт – и люди, люди…)
От каждой частицы – короткая понятная нить, но вместе они образуют многомерную вышивку, непроглядную гладь,
можно промерить, получается ощутить, но совсем нельзя – рассказать,
и где-то внутри: человек, огонь, улыбка, кошка, сумрачный лес, тепловой процесс, всегда существует ошибка, пробой, разрез…
Потому, считая невидимую луну в своем чердачном дому,
он (кто так строит!) легко понимает Сатану и сочувствует ему.
– Я хочу поменяться. – быстро говорит клерк. –
Я умею деньги. Настоящие. Не листья.
Вижу, как они текут, где возникнут.
А взамен я хочу уметь говорить правду
и делать это просто… и чтобы любой понял.
(Между ним и теплом, между ним и миром,
между ним и страхом –
стекло и лед все хорошо все неправильно.)
– Зрение останется. – смеется собака, свесив набок горящий язык. –
Советовать сможешь. Применять себе на пользу – нет.
Это на сдачу.
Потому что говорить правду не получится.
Получится – петь.
Клерк кивает. Логичная поправка.
Если правду, и просто, и понятно,
чтобы не нуждаться в переводчике,
то мерность нужно брать откуда-то еще.
Прецедент Томаса Лермонта.
Да, говорит он, спасибо, говорит он.
И его накрывает огонь, который весь зима и полностью пламя,
без зазора и ошибки,
не снегом снаружи, а собой изнутри.
Тот эмигрант, роялист, проснется от холода среди ночи
и подумает, что блеклый клерк – новая нестерпимая Франция:
талантливая, работящая, честная…
но души у нее нет.
Нет места, куда можно вернуться.
– Почему ты не сказала ему, что он – не наш, что он человек? –
спросит снег у снега за окном. –
что он мог петь с самого начала?
– Потому что он – наш. Теперь.
Потому что себе бы он не поверил, а нам поверит.
Потому что у него вкусная граппа – и революция.
А станут – еще вкуснее.
А Пьер-Жан де Беранже, будущий безработный,
впервые в жизни поскользнется на зимнем льду
и полетит вниз по улице ногами вперед,
чувствуя, как внутри зарождается смех
и еще не музыка, может быть, мысль о ней.
Врежется в сугроб, разобьет миску, разбудит крупную ворону,
извинится –
и назовет ее Лизеттой.
Да, скажет речка внутри, да, скажет речка – смотри, я – про это.